Мальчики с бантиками - Страница 27


К оглавлению

27

После чего неторопливо расписался. Заняв место в строю, не мог удержаться, чтобы не оглядеть полученное оружие. Это был настоящий боевой карабин, уже без глупой дырки. Вот бы такой ему тогда, ночью, когда он стоял в карауле, страдая от своей беспомощности!

* * *

Итак, с этого дня начиналась новая жизнь. Теперь юнги наступали на своего командира роты:

— А когда ленточки на бескозырки? Раньше говорили, что нельзя без присяги. Но ведь присягу-то мы дали!

Кравцов в ответ ослеплял юнг белозубыми улыбками:

— Вы не матросы, а юнги! А начальство еще не решило, что начертать на ваших ленточках… Подумайте сами — что?

Юнги изощряли фантазию. Коля Поскочин повершил всех:

— Пусть напишут нам золотом: «Не тронь меня!»

Эпилог второй (Написан Саввой Яковлевичем Огурцовым)

Глубокой осенью, в самое предзимье, Ледовитый океан страшен — он высоко бросает эсминцы. Мрак долгой ночи уже нависает над волнами. Радисты мучаются на вахтах, ибо радиопосылки штабов разрушаются треском разрядов полярного сияния. В одну из таких ночей — в мороз и ветер — миноносцы вышли из Ваенги, чтобы отконвоировать в Киркенес три корабля. Это были транспорты, трюмы которых забиты подарками норвежцам от Советского Союза: хлеб, медикаменты, строительный лес и прочее. На скорости эсминцы своими скулами гулко выбивали из волн каскады брызг, и брызги смерзались на лету, словно пулями осыпая стекла рубок.

Один из транспортов в составе эскорта показался мне знакомым по силуэту, и я спросил сигнальщика:

— А кто это нарезает по правому от нас траверзу?

— Это «Волхов», госпитальный.

— Старый знакомый — на этом судне я плыл из Соломбалы на Соловки.

Между тем обстановка в океане была тревожной. Фашисты резко увеличили в Заполярье количество подводных лодок. Под конец войны их подлодки были значительно усовершенствованы, покрыты слоем изоляционных пенопластиков, чтобы затруднить их обнаружение в воде. Они имели дыхательные хоботы — «шнорхели» — и широко применяли акустические торпеды, целившие в машину или под винты кораблей.

К утру я почувствовал себя скверно. Разламывалась голова. Раз, наверное, пятнадцать за ночь меня срочно вызывали на мостик, чтобы снять с навигационной оптики пленку льда. Из духоты кубриков — на мороз, обратно в люки валишься мокрый, хоть выжимай, зуб на зуб не попадает. Заболели многие, особенно наружная команда. Но своих постов, конечно, никто не покинул. Вот и день настал — серый; в сером тумане качались серые тени кораблей. Я прилег на рундук, как вдруг раздался взрыв и тут же проиграли тревогу. Подлодка противника торпедировала «Волхов», от которого мгновенно не осталось и следа, — только где-то очень далеко прыгали на волнах головы людей, будто в море кто-то побросал мячи. Пока миноносцы вели гидропоиск, бомбами загоняя противника на критическую для него глубину, наш эсминец пробежал над местом гибели корабля. Люди с «Волхова» еще плавали, ибо их держали на волнах спасательные жилеты, надутые воздухом. И все они, пробыв в море не больше пяти минут, были уже мертвы. В Баренцевом море разрыв сердца от резкого охлаждения почти неминуем. Кое-кого удалось подхватить из воды. Их складывали на цементный пол душевой. Мимо меня матросы пронесли женщину в кителе и юбке — женской форме флотского офицера. Волосы ее висели длинными ледяными сосульками, вмиг закостенев на морозе. Женщина была врачом.

Это был тяжелый поход, полный жертв. Волной смыло с эрликонов двух автоматчиков. Спасти их было никак невозможно, и эсминцы прошли мимо…

Когда пришли в Киркенес, очень многие в командах грипповали и с трудом несли вахту. Миноносцы развернулись и, набрав побольше оборотов, давали до дому узлов восемнадцать. На скорости пена полетела еще выше, и меня опять звали на мостик. Помню, я уже плохо соображал, чуть не бредил. Можно бы сбегать в лазарет, но я не такой уж дурак, чтобы бежать в корму за аспиринчиком. Пробежки по обледенелой палубе обычно скверно кончаются. Короче говоря, когда мы пришли в Ваенгу, на пирсе уже поджидали санитарные машины, и заболевших повезли в госпиталь. Ехать было недалеко — до губы Грязной, где средь голых сопок стоял пятиэтажный корпус госпиталя. Тут я даже обалдел. После двух лет жизни на корабле, среди люков, горловин и трапов, так странно было видеть обыкновенные двери и окна, стоять не на железе, а на деревянных половицах.

На первых порах меня поместили в палату для умирающих. Молодость не хочет думать, что любая жизнь имеет скорбный финал, а потому я с любопытством вступил в страшный мир мучительных стонов и хрипов, свиста кислорода, рвущегося из баллонов в омертвелые легкие, в запах предсмертного пота. Сейчас я понимаю, что был тогда безнадежно глуп, и, помню, радовался, что попал в компанию умирающих, потому что в этой палате не надо было делать по утрам физзарядку. Возле меня лежал молодой парень, летчик, ничем не примечательный. Когда его накрыли простыней и вынесли, в палату вошел плачущий полковник флотской авиации и вынул из-под подушки летчика Звезду Героя Советского Союза. Так я познавал жизнь…

Возле окна лежал молоденький солдатик и все время порывался что-то спросить у меня. Мы с ним встретились после войны. Это был Ленька Тепляков из квартиры на Малодетскосельском проспекте, где жила моя бабушка. В детстве мы с ним играли на Обводном канале. Странно, но так оно и было: лежа в одной палате, мы не узнали друг друга — вот как изменяет людей война!

Скоро главный врач госпиталя отправил меня в команду выздоравливающих, куда я прибыл, получил отметку об этом в документах и… тут же сбежал на эсминец. Снова меня закачало на волне. А когда война окончилась, я обратился к командованию с просьбой перевести меня на Балтику — поближе к Ленинграду, где жила моя бабушка, единственный оставшийся в живых человек из всей моей родни. Просьбу мою уважили, и летом тысяча девятьсот сорок пятого года на попутной машине я уехал из Ваенги на мурманский вокзал.

27