Сонные матросы галдели:
— Чего тут? Будто прямое попадание!
— Да это юнга… отбомбился удачно. Койку с вечера плохо пришкертовал, на качке концы ослабли и отдались. Спим, ребята!
Но спать не пришлось. Внутрь отсека, пронизывая команду тревогой, через динамик ворвался голос вахтенного офицера:
— Корабль к походу и бою изготовить. Срочно.
Звонки, звонки, звонки… Колокола громкого боя!
Грохочут трапы, извергая через люки матроса за матросом.
По всему эсминцу лязгают крышки горловин — задраиваемые.
Офицеры преобразились. Стали медведями — мохнатыми и толстыми, в меховых канадках с капюшонами, на ногах — штормовые сапоги, белые от засохшей соли, а медные застежки на них — зеленые от воздействия морской воды на медь.
Штурман перехватил меня на трапе:
— Слушай, юнга! Юности свойственно соваться куда не надо. Предупреждаю: в море исправлять ошибки некогда, ибо любая из них заканчивается… скверно. Держись крепче!
— Есть — держись крепче!
— Добро, коли понял. Не старайся пробегать под волной. И не такие орлы, как ты, пропадали. С морем не шутят! А по верхней палубе двигайся, заранее рассчитав время прохода волны. Запомни: ты — миноносник, а это весьма рискованная профессия на флоте, где люди вообще привыкли рисковать. Ясно?/
Я продрог до костей и все-таки не ушел с полубака, пока эсминец двигался из Ваенги на выход из Кольского залива. Была глухая арктическая ночь, но полярное сияние полыхало вовсю. В этом феерическом свете перемешались все краски радуги, окрашивая угрюмый мир из нежно-зеленого в трагически-бордовый. Навстречу нам, устало рыча выхлопом, прошли с океана три торпедных катера. Откуда-то с берега им мигнул сигнал вызова, и головной катер отстучал в ответ свои короткие позывные.
Скалы вдруг стали круче, они как бы нехотя расступились перед эсминцем, образуя каменный коридор, и форштевень «Грозящего» вдруг подбросило кверху, весь в ослепительном сверкании пены. Вода фосфорилась столь сильно, что побеждала даже мрак ночи. Я глянул на скалы и обомлел. Гигантскими буквами на скалах были начертаны белилами напутствия Родины всем уходящим в море:
СЕВЕРОМОРЕЦ — ОТОМСТИ!
СМЕРТЬ НЕМЕЦКИМ ОККУПАНТАМ!
Это была такая наглядная агитация, что пробирала до самых печенок. Политотдел флота отыскал наилучшее место для призыва к победе.
Но это было еще не все. На выходе в океан радисты врубили по жилым отсекам трансляцию, и кубрики заполнило музыкой.
Прощайте, скалистые горы!
На подвиг Отчизна зовет.
Выходим в открытое море —
В суровый и дальний поход…
Сколько уже раз я слыхал эту песню, и никогда она не производила на меня такого сильного впечатления. Душа наполнилась особенным, возвышенным торжеством.
А волны и стонут, и плачут,
И плещут о борт корабля.
Растаял в тумане далеком Рыбачий —
Родимая наша земля…
Я глянул по левому траверзу и в далеком тумане вдруг разглядел узкую полоску Рыбачьего. В этот миг я прощался с родимой землей, давшей мне жизнь, а Родина прощалась со мной, как со своим сыном! Да! Все было точно так, как в песне. У меня с непривычки даже слезы из глаз выжало.
Корабль мой упрямо качает
Крутая морская волна.
Поднимет и снова бросает
В кипящую бездну она.
Обратно вернусь я не скоро…
И это правда. Ой, не скоро вернусь я домой!
И меня в жизни часто агитировали — даже тогда, когда я в агитации не нуждался. Первый мой выход в океан на эсминце раз и навсегда определил мои убеждения — двумя словами на скалах, одной песней по корабельной трансляции…
Так я вышел в океан моей юности!
Я попал на Северный флот в период, когда открывался сезон жестоких предзимних бурь. «Держись крепче!» — внушал я себе. Но как я ни крепился, как ни приказывал себе держаться, хватило меня ненадолго, и сразу за островом Кильдином я подарил морю свой ужин. Оно слопало его, даже не сказав мне «спасибо»; и стало ждать, когда я позавтракаю. Это меня сильно огорчило, но я решил не сдаваться и делал все, что положено юнге!
Завтрак был ранний, в шестом часу утра. Кусок хлеба с маслом застревал в горле. Первый кубрик — в самом носу эсминца. Когда «Грозящий» взбирался на верхушку волны — это было еще терпимо; но когда он, мелко вибрируя, начинал оседать в провале волн, — вот тогда… Это была килевая качка. Знатоки утверждали, что к ней привыкаешь, как к лифту. Но мне — не знатоку! — казалось, что я никогда не привыкну. Не слаще и бортовая, когда летаешь от рундука к рундуку, думая только об одном — за что бы тут уцепиться?
Столы на время похода пристегивались со сложенными ножками к подволоку кубрика, мы ходили под столами. Команда ела по углам, сидя на чем придется, а чаще всего — стоя. Сидящие ищут опоры, чтобы не сбросило при крене. Стоящие — хватаются за что попало, чтобы удержаться на ногах. В одной руке кружка, в другой — еда. Ели на походе мало и небрежно.
Мне сказали:
— Корсаков отбачковал, сегодня новое дежурство. Заступай, юнга, бачковать. Принесешь с камбуза… посудку помоешь.
— Ладно, — ответил я, но предстоящее общение с пищей никак не улучшило моего настроения; подле питьевого лагуна стояла у нас бутылка с клюквенным экстрактом — таким кислым, что, как говорили шутники, им можно было исправлять косоглазие, — и я обильно уснащал свой чай экстрактом, дабы заглушить в себе муторность качки…
И вдруг как поддаст! Видать, обнажилось днище эсминца. Повиснув над волной, корабль с размаху шлепнулся килем в разъятую под ним бездну. У меня и кружку из рук выбило, я кувырнулся в сторону. Палуба встала почти вертикально. «Грозящий» теперь гремел, лежа бортом на воде. Океан показал мне свои когти. Лебедев ободрил меня, как умел: